В ушедшем году мы отметили нерадостную дату — столетний юбилей начала одного из самых страшных бедствий в истории человечества — Первой мировой войны. Особенно трагическими были ее последствия для нашего Отечества: стоя на пороге победы, Российская империя плодов этой победы лишилась и прекратила свое историческое существование. Как говорил У. Черчилль, «ни к одной стране судьба не была так жестока, как к России. Ее корабль пошел ко дну, когда гавань была в виду» [1].
Немалые усилия к гибели российского корабля приложили и ставленники немцев большевики, вскоре после февральской катастрофы захватившие власть в стране. В силу этих обстоятельств тема Первой мировой на протяжении советского периода была, по сути, полузапретной. О ней предпочитали не вспоминать или вспоминали скороговоркой, в основном в уничижительном для России смысле. Однако в действительности с этой войной всё обстоит не так просто, как казалось авторам советских учебников.
Был ли у России выбор — вставать или не вставать на защиту своих рубежей, а также принципов человечности и права? Вопрос праздный, особенно если отбросить советскую риторику об «империалистической бойне» и непредвзято вглядеться в то, каким в действительности был моральный облик наших противников. Мемуарные свидетельства россиян, имевших несчастье оказаться в немецком плену, дают немало информации к размышлению. Читая их, нельзя не вспомнить слова И.Л. Солоневича, сказанные уже после Второй мировой: «Может быть, никогда еще в истории человечества не было такого потрясающего сходства двух войн — со всеми стратегическими и философскими предпосылками» [2]. Среди свидетелей есть и наши земляки — саратовцы.
В отделе редких книг и рукописей Зональной научной библиотеки Саратовского государственного университета имеется книга Бориса Ионовича Бирукова «В германском плену», выпущенная в Саратове в 1916 году и в дальнейшем не переиздававшаяся.
Автор был среди первых семи профессоров Саратовского Николаевского императорского университета. Его по праву можно назвать одним из отцов-основателей биологической науки в alma mater многих саратовцев. Ранее он преподавал естествознание дочерям императора Николая II. Несмотря на благоволение царской семьи и высокий доход от этих уроков, Борис Ионович предпочитал заниматься исследовательской деятельностью. По его просьбе 19 августа 1909 года он был назначен экстраординарным профессором кафедры зоологии университета, который только создавали тогда в нашем городе. Бируков проявил себя не только как ученый, но и как талантливый организатор: на начальных этапах работы кафедры он принимал активное участие в подборе сотрудников, оборудовании лабораторий. Как вспоминал о Борисе Ионовиче В. Д. Зёрнов, «в вопросах создания и оснащения зоологического кабинета, подбора ближайших сотрудников и постановки научно-учебного процесса в молодом Саратовском университете ученый добился больших результатов. За короткий отрезок времени он с такой основательностью и азартом окунулся в новое дело, что лекции по общему курсу зоологии со сравнительной анатомией и паразитологией для студентов-медиков начались в точно назначенный срок» [3].
За некоторое время до начала Первой мировой войны Бируков приехал в Германию для лечения. Он многократно бывал здесь прежде, любил эту страну. Но то, что произошло вскоре, заставило изменить отношение к ней: «Лишь в конце сентября мне удалось, наконец, вырваться из германского плена, испытав, подобно другим находившимся в Германии русским, столько злоключений, что порой казалось, что живешь не в двадцатом веке, а в мрачные времена Средневековья и что место действия не Германия, самоуверенно считающая себя передовой культурной нацией, а какой-нибудь затерявшийся среди безбрежного океана островок, заселенный обитателями, сохранившими до нашего времени от первобытных веков всю утонченность жестокости, всё злорадство глумления над божескими и человеческими правами. Да, это были действительно “культурные варвары”, культура которых, как плохо приставшая штукатурка, свалилась с них при первом же испытании судьбы — и пред нами во весь рост предстали те люди, которые на самом деле находились под этой искусственной оболочкой, со всей присущей им звериной моралью и бессмысленной жестокостью. Долг каждого русского, вернувшегося теперь из этой страны, поделиться своими впечатлениями, чтобы впоследствии перед судом истории выяснился весь настоящий облик этих довольных собой разрушителей Лувена и Реймса, постоянно призывающих во свидетели своей правоты какого-то особенного “немецкого бога”, но на самом деле забывших, по-видимому, совсем о настоящем Боге» [4].
Начиная с 18 июля — объявления военного положения — банки перестали выдавать русским деньги по чекам, переводам, аккредитивам. Поняв, что надвигается что-то страшное, многие пытались уехать на Родину, но безуспешно. Русских снимали с поездов, подвергали унизительным обыскам, допросам и сгоняли толпами в специально отведенные бараки, под визг и улюлюканье готовой растерзать их толпы. В ряде городов, например во Франкфурте, прошли антирусские погромы с кровавыми жертвами. Происходило всё это с попустительства властей. (Историки отмечают, что уже в речи кайзера Вильгельма II по случаю объявления войны содержалась идея превратить всех оказавшихся в Германии мирных русских граждан в военнопленных; соответствующую часть выступления кайзера не решилась напечатать полностью даже немецкая пресса.) Бируков вспоминает, как его и других выброшенных из поездов русских пассажиров, многие из которых были с детьми, гнали зачем-то несколько километров по жаре, подбадривая отстающих штыками и прикладами, перед этим устроив им имитацию расстрела. Поскольку среди них были люди, приехавшие лечиться на кардиологических курортах, бодрый марш по жаре с багажом, который пришлось тащить с собой, для некоторых завершился летальным исходом.
Перечислить все проявления «звериной морали и бессмысленной жестокости» невозможно — для этого надо воспроизвести книгу. Случайно Бирукову удалось вернуться в Бад Гомбург, где он жил до начала войны и где, как он надеялся, будет лучше. Здесь русских согнали в несколько гостиниц, в которых они пребывали на положении полуарестантов. Качество услуг, в том числе питания, для них сильно ухудшилось (хотя никаких проблем с продовольствием еще не было), а цены за эти услуги, опять же только для них, сильно возросли. Особенно поразил мемуариста такой эпизод: внезапно нагрянувшая полиция выгнала русских из номеров для очередного обыска, которым они уже потеряли счет. Вернувшись в номер, Бируков увидел свои вещи в беспорядке разбросанными по полу, а бумаги, включая личные письма, — по столу. С его имуществом, как выяснилось, «работал» директор местной гимназии, знавший русский язык. Бирукова, с его русским менталитетом, весьма удивило, что директор гимназии «не считал для себя позорным бесцеремонно рыться в чужих вещах, отыскивая там предполагаемые бомбы; каждый по своему крайнему разумению и силам старался служить любимому фатерлянду!» (44). Полиция, по случайной выборке, схватила и увела нескольких молодых мужчин, дальнейшая судьба которых осталась неизвестной. Началась шпиономанская истерия. Едва вернувшись в Гомбург, автор воспоминаний уже столкнулся с ее проявлениями. От сына квартирного хозяина он узнал много интересного о городе, из которого только что приехал: «Дорогой в полицию я разговорился с ним о наших приключениях в Гиссене и с удивлением услышал от него, что в последнем бомбой, брошенной русским шпионом, уничтожено несколько домов, но цель покушения не достигнута: военный склад остался цел. Далее он сообщил, что сегодня в газетах официально сообщено, что недалеко от Франкфурта пойманы вчера два русских доктора, которые отравляли холерными вибрионами воду в городском бассейне, и тут же были расстреляны» (38). «Развернув дома принесенную газету, я был поражен тем, что нашел в ней. Не говоря уже о приводимых будто бы несомненных случаях отравления источников воды русскими учеными и докторами и прочих нелепостях, выдаваемых за достоверные факты, — все статьи были проникнуты призывом следить за каждым русским и при малейшем подозрении препровождать его в полицию. “Мы окружены со всех сторон шпионами, которые приехали к нам под видом гостей на курорты, под видом изучающих нашу страну и науку, чтоб использовать открытые нами целебные силы, чтоб обокрасть нашу культуру. Не позволяйте расточать ваше добро врагам вашим!”» (39–40). Странные речи в стране, которой туристический и курортный бизнес издавна приносил немалые доходы!
Можно предположить, что всё это вызвано озверением от тягот войны, потери близких на фронте и т. д. Однако описываемые события происходили 18–22 июля по старому стилю. Напомним, что война началась 19-го, следовательно, процесс озверения начался значительно раньше и независимо ни от каких тягот…
Справедливости ради отметим, что и русские далеко не всегда по-христиански в ту пору относились к немцам. Великий князь Николай Николаевич, бывший до августа 1915 года Верховным главнокомандующим, отправлял в ссылку обрусевших прибалтийских немцев, сыновья которых на фронтах Первой мировой доблестно сражались в рядах русских войск (одной из причин его отставки стало чрезмерное вмешательство в политику, проявившееся и в этом также). К тому же прибалты-немцы были русскими подданными, как и пострадавшие от страшного московского погрома в мае 1915 года. Бесчинствовавшая толпа тогда разгромила и разграбила множество магазинов с немецкими (а заодно и с русскими) фамилиями на вывесках, зверски избила и утопила в реке пятерых немцев, в их числе — женщин. Трагедия произошла из-за преступного бездействия градоначальника А. А. Адрианова, поплатившегося за это должностью. Было проведено следствие, полиция искала зачинщиков. Во время погрома городовые по мере сил исполняли свой долг и старались защитить немцев.
Иной в подобных ситуациях была официальная немецкая позиция. Бируков вспоминает ночную атаку толпы на одну из гостиниц в Гомбурге, где жили русские и работали повара-французы: все окна были выбиты, номера засыпаны битым стеклом. Несколько булыжников попали в детские кроватки. По счастью, не было серьезно пострадавших. Мемуарист отмечает: «Никто из бесчинствовавших не был арестован, а наоборот, гостиница была окончательно закрыта и все жильцы выселены, о чем на дверях оповещало население вывешенное объявление за подписью начальника полиции» (78).
Те немногие немцы, которые проявляли сочувствие к русским, делали это втайне: «…мои знакомые неожиданно получили перед самым отъездом сто марок взаймы от своей прежней хозяйки <пансиона в Наугейме>, где в предшествующие годы они жили. Предлагая деньги, эта добрая женщина просила только ничего не говорить ее мужу и окружающим <…>. В том же Наугейме появилось в это же время такое обращение к населению: “…доводится до всеобщего сведения, что всякое внимание, которое будет оказываться по отношению к проживающим здесь русским, угрожает штрафом. Обратное же отношение не будет иметь последствий”» (96). Иначе как натравливанием подобные призывы не назовешь. И поистине пророческими по отношению к тому, что произойдет в Германии по завершении Первой мировой и приведет эту страну к развязыванию еще более страшной бойни, звучат слова Бирукова об увиденном им нападении на храм: «…проходя домой мимо русской церкви, мы натолкнулись на дикую сцену: человек тридцать подростков (школьников), вооруженных палками вместо ружей, “брали приступом” русскую церковь, окружив ее полукругом и по команде с гиканьем атакуя ее. Стоявший подле церковный сторож <…> довольно улыбался, глядя на эту военную игру, равно улыбались и взрослые немцы, проходившие по улице и привлеченные этой сценой. Больно было нам видеть, как дети палками ударяли по стенам церкви, но еще больней становилось от сознания, что взрослые, не останавливая детей от оскорбления церкви, способствуют унижению не только русской национальности, но и религиозного чувства вообще, и готовят в будущем людей, для которых не будет уже ничего святого» (74–75).
* * *
Если происходившее в Германии по отношению к мирным русским имело хотя бы какие-то аналогии в России (у нас — в гораздо более смягченном виде), то об участи военнопленных подобного не скажешь. Повести В. В. Корсака (Завадского) «Плен» и «Забытые» высвечивают пугающее сходство между кайзеровским и гитлеровским режимами, между ментальностью немцев той эпохи и эпохи Третьего рейха. Эпизоды Первой мировой предстают здесь отнюдь не последним всплеском рыцарских отношений к противнику (как нередко думают об этой войне не вполне осведомленные люди), но, скорее, грозным предвестием нашествия на мир апофеоза бесчеловечности — коричневой нацистской чумы.
В начале войны в ту пору служащий страховой компании, а впоследствии — писатель русского зарубежья Вениамин Валерианович Корсак (настоящая фамилия Завадский, 1884–1944) был призван из запаса. В ноябре 1914 года прапорщик Завадский оказался в плену. Его повести — одно из самых ярких свидетельств о жизни русских в немецкой неволе. Это пронзительное повествование о нечеловеческих страданиях, о малодушии и мужестве, о предательстве и благородстве, готовности по-евангельски положить жизнь свою за други своя (Ин., 15, 13).
Сразу после пленения немцы, с их хваленой честностью, ограбили мемуариста до нитки, не побрезговав и носовым платком. (С других немцы снимали даже сапоги, кому-то давая взамен свои, худшего качества, кому-то не давая ничего.) При этом Завадский едва не погиб: «От проезжавшей поблизости тяжелой батареи отделился немец-солдат, здоровый рыжий парень на громадной лошади, и направился к нам. Упитанный, тупой, с веснушчатой мордой, в сапожищах неимоверной крепости, он казался воплощением немецкого военного кулака» [5]. Немец замахнулся, чтобы ударить Завадского ногой в грудь; спас последнего офицер-однополчанин Арцышевич: зная, что Завадский только что был ранен и получил тяжелую контузию, он заслонил раненого собой. От полученного удара Арцышевич стал инвалидом: он начал кашлять кровью, обнаружился порок сердца.
Издевательства над пленными происходили при полном попустительстве немецких офицеров, взывать к ним о помощи было бессмысленно.
«Обращаясь к Штейнбергу, генерал начал говорить, медленно чеканя каждое слово.
— Господа, — объявил Штейнберг, — генерал заявляет, что мы являемся заложниками: если наши солдаты сделают какой-нибудь беспорядок, то в первую голову будут расстреляны офицеры.
— Скажите этому чучелу, — сказал один из заложников, — что мы не ели три дня.
— Все офицеры будут собраны вместе, — сказало его грозное превосходительство, — и они смогут купить себе поесть. Это разрешается.
— Ваше благородие, — запищал кто-то около меня, — скажите генералу, что у меня сапоги немцы взяли, я босой иду. — Штейнберг перевел. Генерал покраснел, блеснули молнии, загремел гром: — Немецкий солдат не крадет, — было нам откровение во грозе и буре. — Пусть выйдут вперед те, кто жалуется. Мародеры будут наказаны, виновные в неверной жалобе будут расстреляны.
— У них меньше наказания нет, — пробормотал сзади меня Дрожиловский. На генеральское приглашение дружно выступили человек восемьдесят. Грозно глянул на них генерал, но, увидев одного босиком, а других в типичных немецких сапогах, ничего не сказал и сейчас же скрылся. Были ли наказаны мародеры, неизвестно, но никто обратно своих сапог не получил, и что сталось с разутым пленным — я не мог узнать» (33–34).
Сначала пленников гнали пешком, причем в течение почти целой недели им не давали никакой еды, лишь раз выдали по пакетику сухих бисквитов размером с пряник. При этом польским крестьянам, многие из которых сочувствовали русским пленным и пытались их накормить, запрещалось это делать. Далее путь в Мюнденский лагерь лежал по железной дороге. Пленных загнали в вагон для перевозки скота; когда офицеры спросили, как быть с туалетом, конвоир ответил: «Вы ведь — русские свиньи, и делайте, как свиньи!» (44).
С первых дней русские столкнулись с жестокостью немцев, их полным нежеланием соблюдать Гаагские конвенции о гуманном обращении с военнопленными. Даже в офицерском лагере питание было совершенно недостаточным, и пленные постоянно испытывали чувство голода. Но особенно тяжким было положение в солдатских лагерях. Вот что рассказал Завадскому о лагере в Касселе бывший его обитатель, которому посчастливилось попасть в Мюнден в качестве денщика: «Беда, ваше благородие, сущая беда! <…> Первое дело — голод. Есть не дают, с голоду народ пухнет, и мрут как мухи. До чего дело доходит: берут из нашего лагеря пленных на работу, за город, землю копать, навоз раскидывать; вот, если увидят наши где по дороге помойную яму, — бегом к ней; картофельную шелуху, отбросы разные, морковь гнилую — всё тут же сырьем жрут, а кто в запас, за пазуху, в карманы пихают; конвоя не слушаются, а тот их штыками да прикладами колотит. Как пойдут на работу человек сорок работать — только тридцать, а то и меньше в лагерь вернется — кто по дороге пал, кто за работой. <…> Нас, как захватили на фронте, сейчас же в Германию направили. Шесть суток в закрытом вагоне пробыл; тяжелораненые поумирали, у других черви завелись. Так все и валялись вповалку: раненые, мертвые, живые. <…> Пришли мы в лагерь. Первое время в палатках жили. На дворе — снег и холод, а нас заставляют души холодные каждый день принимать. Одеял не давали, и шинели для дезинфекции отобрали. <…> Ложишься вечером, а утром глядишь — сосед мертвый. Особливо французы мрут. <…> Десять тысяч пленных, бают, в Касселе померло. Еврейчик один будто сказывал; он туда к немцам по письменной части устроился, так документы эти видел» (54–55). Еще страшнее обстояло дело в штрафных лагерях. Завадский приводит письмо русских унтер-офицеров и фельдфебелей, которых немцы отправили в такой лагерь за отказ работать на амуниционных фабриках. По Гаагским конвенциям, подписанным и Германией, пленных запрещалось привлекать к работам, так или иначе связанным с войной: рытью окопов, приготовлению военных укреплений, деланию снарядов и пуль и вообще к производству чего-либо, результаты чего могут быть использованы против своих соотечественников. Таким образом, пленные имели полное право отказаться от производства амуниции; тем не менее они оказались в штрафном лагере. Здесь пленные не только голодали и мерзли (они жили в пустых бараках без нар, спали зимой на голом полу, многие в одних гимнастерках, так как немцы отобрали шинели), но и подвергались садистским издевательствам. Авторы письма свидетельствовали: «Поднимают нас в шесть часов утра; дают кружку кофе и кусочек хлеба. С семи часов мы уже на плацу. Нас выстраивают и потом свистком команду дают. И должны мы так пять минут бегом, пять минут шагом; и так до двенадцати часов, без отдыха. Многие падают. Их так бьют прикладами, что приклады ломаются. Когда и это не помогает, то берут пожарную кишку и из нее поливают человека, не глядя на холод и снег; если и после этого не поднимается, то кладут такого на рогожу и прочь уносят. В обед наливают чашку супа и кусочек хлеба дают. А с двух часов снова гоняют до шести. <…> И просим мы господ русских офицеров сообщить о нас куда следует, чтобы прекратили немцы эти издевательства. Они всё нам грозят: не будете работать на наших фабриках — так всё равно, нигде не работать вам больше» (221).
Для сравнения Завадский приводит сведения о жизни немцев в русском плену, почерпнутые им из немецкой прессы: «…в одном из июльских номеров 1916 года в “Берлинер Тагеблатт” был помещен протокол осмотра немецких военнопленных в Кургане, Томской губернии, чинами североамериканского посольства. В протоколе было сказано: “Хлеб черный, но хорошо выпеченный, в совершенно достаточном количестве. Пленные на пищу и на обращение не жалуются, имеют крепкий, здоровый вид”. Из минусов, подмеченных чинами посольства, было близкое соседство с жилыми помещениями отхожего места. “При опросе пленные жаловались на отсутствие книг и на то, что письма из Германии шли очень долго…”» (222).
В германском же плену именно к русским пленным даже посылки из дома или от благотворительных организаций нередко приходили наполовину опустошенными, а то и вовсе не доходили. По отношению к французам и англичанам немцы такого себе не позволяли (хотя, по наблюдениям Завадского, ненавидели они больше всего именно англичан).
Худшее, чем с другими пленными, обращение с русскими, было, видимо, обусловлено той идеологической обработкой, которую немцы прошли перед войной. Ведь теории расового превосходства германцев над всеми нациями, особенно над «неполноценными славянами», разрабатывались идеологами пангерманизма еще с 1870‑х годов, активно пропагандировались в начале XX века. В опусах Й. Л. фон Либенфельса, П. Рорбаха, Т. Шимана, многих других, по сути, предвосхищены идеи нацизма. В. Хен, например, утверждал, что у русских «нет ни чести, ни совести, они неблагодарны и любят лишь того, кого боятся… Они не в состоянии сложить дважды два… ни один русский не может даже стать паровозным машинистом… Неспособность этого народа поразительна, их умственное развитие не превышает уровня ученика немецкой средней школы. У них нет традиций, корней, культуры, на которую они могли бы опереться. Всё, что у них есть, вывезено из-за границы» [6]. Как нетрудно увидеть, Гитлер и Геббельс во многом пришли уже на готовое. Современный немецкий историк В. Дайест признает: «Именно в годы Первой мировой войны закладывались основы будущей геббельсовской пропаганды и теории расового превосходства немцев» [7]. Точнее сказать, этот процесс начался за несколько десятилетий до войны и в ходе ее достиг апогея.
Описание чудовищного положения русских пленников, особенно в солдатских и штрафных лагерях, не может не вызвать ассоциаций с картинами времен Второй мировой войны. Но были, разумеется, и отличия, обусловленные прежде всего разным отношением к своим военнослужащим, попавшим в плен, императорского и советского правительств. Современный английский историк Н. Толстой в книге «Жертвы Ялты» отмечает: «Советское правительство, образовавшееся после большевистского переворота 1917 года, не пожелало присоединиться к Гаагской конвенции. Не подписало оно и Женевскую конвенцию 1929 года, в которой более четко были определены условия содержания военнопленных. <…> Можно было бы на секунду предположить, что позиция советского правительства — не марксистское новшество, но наследие отсталой царской России. В этом случае уместно <…> обратиться к судьбе русских, взятых в плен немцами в войне 1914–18 годов. Поскольку оба правительства — и Российской империи, и Германии — подписали Гаагские конвенции 1899 и 1907 годов, с самого начала были приняты меры для облегчения страданий попавших в плен. Правительства обменивались списками пленных, была установлена почтовая служба [8], медсестрам и священникам разрешалось ездить из России в немецкие лагеря, для пленников были устроены православные церкви. <…> Императрица Александра Федоровна организовала комитет по поддержке пленных. В 1915 году она писала царю: “Ты знаешь, что мой комитет будет вынужден просить правительство о больших суммах денег для наших пленных, нам никаких денег не хватит, и сумма достигнет, страшно сказать, нескольких миллионов”. Через несколько дней она сообщает: “4 раза в неделю мы высылаем по несколько вагонов, груженных вещами”. До нее доходят известия о дурном обращении с пленными: она “плакала, читая об ужасах, которые немцы творили с нашими ранеными и пленными”. И всё же императрица умоляет царя хорошо обращаться с немецкими пленными: “тогда они скорее согласятся помогать нашим пленным тоже”.
Проиллюстрируем это сравнение статистическими данными. В войне 1914–18 центральные державы взяли в плен 2,417 миллиона русских, из них умерло 70 тысяч. В 1941–45 гг. немцы захватили в плен 5, 754 миллиона русских, из них умерло 3, 7 миллиона» [9]. Кроме того, русские пленные в Первую мировую прославились тем, что больше всех других предприняли попыток к бегству — всего таких попыток было свыше 260 тысяч, то есть бежать пытался почти каждый восьмой. Современный российский историк С. Н. Базанов отмечает: «Побег из плена считался героическим поступком, высоким проявлением патриотизма. Каждый военнослужащий, бежавший из плена, награждался Георгиевским крестом — высшей боевой наградой России и повышался в чине» [10]. Надо ли на этом контрастном фоне напоминать о страшной судьбе советских военнопленных, которые, бежав из плена и дойдя до своих, получали не награду, а пыточный допрос в СМЕРШе и срок в советском концлагере?
К сказанному Н. Толстым можно добавить, что до февраля 1917 года русское правительство исправно делало отчисления в Копенгагенский комитет помощи военнопленным; правда, администрация Мюнденского лагеря почему-то довольно долго скрывала от русских тот факт, что они имеют право обращаться в этот комитет. Да, несмотря на жутковатые параллели со Второй мировой, положение русских пленных во время Первой было всё же гораздо лучше. Так, в Мюнденском лагере пленные организовали самодеятельный театр, где ставились то оперетка, основанная на забавных реалиях местной жизни, то вполне серьезный спектакль по пьесе Чехова «Дядя Ваня», произведший большое впечатление и на зрителей-немцев. Пленные занимались самообразованием, выписывали за свой счет книги, организовывали курсы по изучению иностранных языков и другой тематики. Главное же — по их просьбе немцы выделили помещение под храм. Церковную утварь изготовили пленники; они же составили хор. Когда в лагерь приезжал священник и совершалась Литургия, послушать православные песнопения приходили и немцы, и инославные из числа союзников. Ничего подобного нельзя себе представить во времена Второй мировой войны; впрочем, и в период Первой мировой многое зависело от начальника лагеря, его относительной гуманности или, наоборот, самодурства. Завадский столкнулся с этим фактором при переводе в другие лагеря — в Галле и Эшвеге.
Положение пленных резко ухудшилось после Февральской революции. Временное правительство перестало переводить деньги в Копенгагенский комитет. Еще хуже стало после захвата власти большевиками. Последние из России в Германию эшелонами погнали хлеб, другие продукты, но предназначалось всё это изобилие отнюдь не голодающим русским пленным, а «немецкому пролетариату»; говоря же без эвфемизмов, это было возвращением долга за «золотой немецкий ключ большевиков» (если воспользоваться выражением известного историка С. П. Мельгунова) и за «пломбированный вагон». Ситуация же с русскими солдатами и офицерами в период с февраля 1917 года и далее выразительно определяется названием второй повести Завадского о плене — «Забытые».
Февральский и октябрьский перевороты мировоззренчески раскололи пленных. Среди денщиков, прежде живших с офицерами душа в душу, стали появляться большевистские настроения, поскольку немцы регулярно снабжали их соответствующей литературой и прессой на русском языке. Большевистской пораженческой макулатурой немцы заваливали пленных с самого начала войны. Но, пока Российская империя стояла незыблемо, эта агитация не имела никакого успеха; в новых условиях ситуация изменилась. На большевистскую пропаганду поддались даже некоторые офицеры, о чем Завадский нелицеприятно свидетельствует. Сам он встретил события февраля и октября с недоумением, грустью, болью. Настоящим гимном «Руси уходящей», Руси созидающей, а не разрушающей, стало его описание в повести «Забытые» родного городка Троицка — как ответ на трескучие статьи послефевральских российских газет, клеймящих свергнутый «полицейский режим»: «И я подумал с некоторым удивлением, что при старом царистском режиме на сорокатысячный уездный Троицк, где я провел свою юность, было всего пятьдесят полицейских. А город был немаленький: в нем было две гимназии, несколько банков, окружной суд, пять церквей, синагога, ремесленное училище, много начальных школ, женский монастырь и больница. И жили в достатке. Почти каждый гражданин имел свой собственный дом. И с каждым годом город всё больше обстраивался хорошими, рассчитанными на несколько поколений домами. Строили не только местные богатеи, но и простые смертные — маляры, кузнецы, сапожники, кровельщики. За политикой наблюдал полуслепой полковник и семь жандармов. Полковник раскладывал больше пасьянсы, а его подчиненные разводили арбузные бахчи. И мой отец, происходивший из семьи польских повстанцев, иногда помогал ему отписываться от начальства, которое, кажется, не верило, что в городе не было политики. Большинство крупных богачей были татары, киргизы, бухарцы — владельцы бесчисленных табунов, стад, больших магазинов, паровых мельниц, хлопковых плантаций в Туркестане и т. д. За ними шли раскольничьи тузы; среди же никониан — православных крупных капиталистов было меньше. Город состоял наполовину из мусульман. И не существовало никакой национальной вражды, всё это работало, верило и молилось, как кто хотел. Нищих было раза в два меньше, чем миллионеров; благодаря такому положению дел, они заглядывали лишь в богатые дома, где их кормили, поили, одевали, давали деньги и смиренно просили помянуть в своих молитвах. В гимназии учились директорские сыновья, дети сапожника, сыновья местного татарина — архимиллионера, раскольники, казаки и маленькие добродушные киргизята. Мы были все равны, чувствовали себя прежде всего товарищами и дружно объединялись перед такими общими врагами, как математика, латинские исключения, греческие неправильные глаголы. <…> И где был тот ужасный полицейский режим, я не мог теперь понять» (253–255).
Пленные мытарства Завадского и его товарищей завершились в июле 1918 года, когда они получили возможность вернуться. Впрочем, здесь их ждало испытание куда более страшное — они приехали домой, но это была уже другая страна…
[1] Черчилль У. Мировой кризис. Цит. по: Ольденбург С. С. Царствование императора Николая II. М.: Эксмо, 2003. С. 605.
[2] Солоневич И.Л. Так что же было в Германии?.. // Солоневич И.Л. XX век. Так что же было? М.: ФИВ, 2009. С. 46.
[3] http://www.sgu.ru/structure/museum/news/201
[4] Бируков Б. И. В германском плену: Отголоски пережитого. Саратов: тип. Союза печатного дела, 1916. С. 1. Далее ссылки на это издание в тексте с указанием страниц.
[5] Корсак В. В. Плен // Забытая война: сб. ист.-лит. произв. / Сост. Р. Г. Гагкуев. М.: Посев, 2011. С. 21. Далее ссылки на это издание в тексте с указанием в скобках страниц.
[6] Цит. по: Шамбаров В. Е. За веру, царя и Отечество! М.: Эксмо, 2003. С. 80.
[7] Дайест В., Лиддл П. Многие жаждали войны / Беседовал С. Кудряшов // Родина. 1993. № 8/9. С. 162.
[8] Установление почтовой связи означало, что русские пленные, в добавление к своему скудному пайку, могли получать продуктовые посылки. Немаловажным был и моральный поддерживающий фактор — письма родных и близких. Этого не было у советских военнопленных времен Второй мировой. — Ред.
[9] Толстой Н. Жертвы Ялты. Париж: YMCA-Press, 1988. С. 19–22.
[10] Базанов С. Н. За честь и величие России // Забытая война. С. 402–403.
Журнал «Православие и современность» № 32 (48)