предыдущая глава     К оглавлению     следующая глава

Московский период
Богословские споры. Стяжательство и нестяжательность

Максим Грек

Часть 2

Не мог замедлить Максим со своим откликом на запылавший в Москве вопрос о монастырских стяжаниях. Инок Вассиан, конечно, торопил его. Свой трактат на эту злободневную тему Максим намеренно, для живости и конкретности аргументации, написал в форме диалога, озаглавив: "Стяжанее об известном (т.е. строгом, настоящем, подлинном) иноческом жительстве. Лица же стязующихся Филоктимон да Актимон, сиречь любостяжательный да нестяжательный". Максим уже понимал, что он влезает в костер пылающих страстей. В одном попутном письме к русским монахам он признается, что лишь "повинуясь Божественным поучением, повелевающим пред цари глаголати и не стыдится, дерзостне пишу и по ревности Божией восстаю на обличение неких братий моих безчинствуюших и супротив нашим обетом, яже к Богу, жительствующих и мыслящих". Вот пример остроты и хлесткости Максимовой публицистики. В заключение спора любостяжательный говорит нестяжательному: "прекрати свое длинное суесловие. Мы не заслуживаем никакого осуждения за то, что приобретаем имения и владеем землями и селами. Ни у кого из нас нет ничего своего. И никому из нас не позволено ничего взять себе, но все принадлежит монастырю. Поэтому мы справедливо называемся нестяжательными, ибо никто из нас не имеет ничего собственного, но все у нас — общее всем". На это настоящий нестяжатель отвечает любостяжательному: "говоришь ты мне нечто смешное. Это нисколько не отличается от того, как если бы многие жили с одной блудницей и, в случае укоризны за это, каждый стал бы говорить: я вовсе не грешу, ибо она есть одинаково общее достояние всех. Или если бы кто вышел на разбой в шайке и произвел вместе с другими грабеж, а потом схваченный и под пыткой стал бы говорить: я совсем невиновен, я ничего не взял, все награбленное осталось у других". Все свое сочувствие Максим отдает нестяжателю и влагает в его уста такое заключение: "Много лучше и спасительнее нищенствующим за Христа обходить грады и страны. И, аще негде случится поношенным и обесчещенным быти, се со благодарением терпети, заповедь Спасову соблюдающим и уставы иноческого жития, нежели обливаться серебром и златом и огражденным быти землями и селы кроме заповеди Господни".

Как же сам Максим разрешал этот, как казалось русским, почти неразрешимый вопрос? Он отрицал русскую привычку мысли о самообеспечивании и духовенства, и монашества. Если то и другое мирянам нужно, то миряне и должны позаботиться об обеспечении. А духовенство и монахи должны развивать свою волю и ревность о спасении душ верующих. Максим тут был несомненно под впечатлением положительной стороны латинского монашеского пастырства. И он прямо ставит устроение и подвиг западного монашества, как высокий и пристыжающий пример слабому русскому иночеству. Специально этому вопросу посвящена Максимова "Повесть страшна и достопамятна и о совершенном иноческом жительстве". Максим с убеждением здесь пересказывает чудесные обстоятельства основания Картезианского ордена, предписывающего его собратиям строгую нестяжательность. И не только этот орден, а и другие ордена с разными вариантами все же единственным средством своего содержания полагают доброхотную милостыню от мирян. Собирается она самими братьями по городам и селениям и лишь в меньшей степени доставляется в монастыри усердствующими мирянами. И это усердие — немалое. Чем же оно поддерживается? Уважением к монашескому деланию. Сама монашеская работа вызывает это уважение. Монахи западные "исполнены всякия философии и разума богодухновенных писаний", в изучение которых монахи погружаются и денно и нощно. Рядом с этим монахи главной своей добродетелью полагают любовь к ближним. Они осуществляют ее тем, что непрестанно заняты христианским наставлением и обучением мирян. Именно по этой причине они глубоко уважаются и чтутся народом. В таком постоянном учительстве народном, монахи "аки чадолюбивии отцы пекущеся безпрестани о спасении многих, честни бывают всем вкупе и любими, его же ради со всяким благодарением и добрым изволением прилагают им вседневную пищу и прочая, елико к житию потребна суть". В пример великой учительской ревности Максим подробно рассказывает о Савонаролле. По вопросу о монастырском вотчинном владении и нормальном нестяжательском устройстве монашества Максим обстоятельно говорит еще в двух своих трактатах:

  1. "Слово о покаянии к некиим честным инокиням и о нелицемернем и известном (ακριβής) иноческом жительстве",
  2. "Слово воспоминательно об исправлении иноческого жития к неким честным старцем".

Московская атмосфера волей-неволей вызывала Максима на высказывания по всякого рода щекотливым вопросам. И Максим, с его пророческой искренностью, не мог не отвечать на них без всякого лукавства, честно, напрямик, чем и собирал "угли на свою голову". В обществе касались вопроса об уходе русской церкви из-под власти Константинополя и фактическом начале русской автокефалии. Не зная конкретных деталей прошлого, Максим рассуждал формально, что нет оснований для русских не возносить имени патриарха вселенского и не получать его именем поставления митрополитов в Москве. Многие из русского общества думали даже, что действительно была какая-то благословенная грамота от Константинополя на поставление русских митрополитов окончательно в Москве. Когда позднее, на соборе 1551 года, Максиму предъявляли это обвинение в его укоризнах русским за неблагословение от Константинополя, он отвечал: "Я дознавался и мне сказали, что патр. Константинопольский дал благословенную грамоту. И я много раз добивался увидать эту грамоту, но до сих пор ее не видал". Сохранилось даже специальное сочинение Максима по этому вопросу. Из него видно, что москвичи составили себе теорию, сближая свою независимость от папы Римского с таковой же независимостью "и от Цареградского патриарха, аки во области безбожных турок поганого царя..." Русские видели в государственной султанской инвеституре патриарха унизительность и невозможность косвенно принять это, как раз в ту пору, когда они сами на Москве с победным шумом разорвали ханскую грамоту и с ней прогнали последнюю тень зависимости от полумесяца. Максим на это возражал небольшим трактатом: "Сказание о том, что не оскверняются святая николи же, аще и многа лета обладаеми суть от поганых". Если святые места Палестины и Гроб Господень не теряют в глазах русских своей святости только от того, что политически ими обладают мусульмане, то почему же и от той же причины терял бы свою каноническую власть и патриарх Цареградский? "А рукоположения КП вселенского патриарха, который и до сих пор, Божиею благодатию пребывает во всяком православии и благозаконии, по какой причине отметаешься, о пречудный?"

Сравнительно краткое время, меньше 4-х лет (1518-1521 гг.) удалось просвещенному греческому гостю в Москве его проповедническое служение слова. Как и в Византии "зеленые" сменяли "голубых" и — наоборот, так и у нас нестяжательство, покровительствуемое м. Варлаамом, сменилось осифлянством, возглавившим русскую церковь в лице митр. Даниила. Жизнь Максима превратилась в житие, в трагедию.

Митр. Даниил, при вступлении своем во власть, застал на Москве общественное мнение, представляемое высшими кругами — самим в. князем, боярами и среди них иноком Вассианом Патрикеевым, и объединившееся теперь около Максима Грека, ибо нравственный авторитет его был несравнимо выше Вассиана. Вассиан открыто агитировал против самой кандидатуры Даниила в митрополиты. Агитация Вассиана находила общественную поддержку в критике угоднического поведения митрополита. И Максима, в обществе Вассиана, вероятно, вызывали на критику поведения митрополита. Но уже вполне в невыгодную сделку вовлек Вассиан Максима в болезненном вопросе незаконного развода и брака вел. князя, принятых на свою совесть митр. Даниилом. Сам Вассиан осуждал, как бы по родственному праву, но в устах Максима это легко подводилось под криминал lezе Mаgеste. Не так скоро м. Даниил добрался до личности Вассиана, как легко и скоро до Максима. Не без провокационного умысла м. Даниил возложил на Максима послушание перевести Историю Церкви Блаж. Феодорита. Максима это начинание не вдохновляло. Ему казалось, что для русских читателей эта Феодоритова работа могла быть сбивающей с толку по множеству включенных в нее еретических текстов — Ария, Македония и др. Максим не проявил торопливого усердия в переводе, а его критическое брюзжание было, конечно, доведено до сведения митрополита. Дан был заказ "сверху" собрать обвинительный материал, не стесняясь искажением и клеветой, со включением и фатального "оскорбления величества". Быстро скомпонован был обвинительный материал, и вел. князь Василий Иванович дал разрешение на арест и процесс против Максима. Деспотичного вел. князя взорвало, что Максим по его положению широко принимал у себя разного рода недовольных людей и с ними, как гласило обвинение, "называл вел. князя гонителем и мучителем, нечестивым, как и прежние гонители и мучители нечестивые были". Собрали доносы, подговаривали к клеветам, наращивали количество обвинительных пунктов для усиления впечатления. Первое судбище над Максимом проведено было в 1525 г. Сохранились не точные протоколы процесса, а частные записи, довольно тенденциозные, так что нельзя ручаться за точность самозащитительных ответов Максима. Страстно возненавидевший Максима митр. Даниил начал судбище с раздраженного упрека Максиму за саботаж личного интереса и заказа митрополита: "достигоша тебе, окаянне, греси твои, о нем же отреклся превести ми священную книгу блаж. Феодорита".

Для внешнего впечатления начали с самого страшного обвинения, ни более ни менее как в "ересях". Максим непосредственно по приезде, еще не преуспев в русском языке, был посажен за исправление Цветной Триоди. Естественно, что тут могло быть найдено достаточное количество просто грамматических неточностей в славянском переводе. И, например, при разнице оттенков в формах прошедшего времени, Максим еще не имел чутья передать по-русски форму греческого аориста. В службе на Вознесение читалось о Христе: взыде на небеса и седе — έκάθισεν (аорист) одесную Отца. Или: " седяй καθίσας (причастие аориста) одесную Отца". Переведено правильно. По грамматической форме это аористное причастие звучит для русского слуха, как причастие настоящего времени. Равно, как если бы было написано причастие настоящего времени: καθίζων. Но и греческое аористное причастие καθίσας, т.е. севший, стало быть и теперь еще сидящий, равно по смыслу (а не по букве) настоящему времени. Максим не ухватил еще этой тонкости живого русского языка, но думал отвлеченно, что в формах церковно-славянского языка, скопированных с греческого, должна быть выдержана грамматическая адекватность греческому глаголу. Форму έκάθισεν = "седе", он тоже продиктовал исправить на: "седел есть", думая, что это для славянского уха будет звучать как sеssus еst (т.е. "засел и сидит"). А καθίσας продиктовал исправить из "седяй" на "седев", думая, что это будет звучать как "воссевший" (т.е. значит и теперь сидящий). Получилась у Максима нелепица: Христос как бы только "сидел" в прошлом и не сидит в настоящем; Он только был "сидевшим". Словом, пред всеми искренними объяснениями Максима уши были заткнуты. Обвинение записано так: "Максим инок Святогорец говорил и учил многих и писал о Христе, яко седение Христово одесную Отца мимошедшее и минувшее".

Ради безоговорочного осуждения Максима, ему "пришили" ряд страшных политических обвинений. Максим, как нерусский подданный, свободно общался с приезжавшими из туретчины и Крыма торговыми и посольскими людьми. Греки были уже потоплены в волнах ислама и туретчины. Окраины Московской Руси, освободившейся в центре от того же мусульманского потопа, были все же под напором той же азиатчины. Если москвичи и были полны предчувствий и надежд на окончательный разгон этих туч, затемнявших солнце христианства, то разочарованные греки искренно думали, что надежд мало и что вот-вот и Московское государство будет затоплено. Перманентное военное борение с Казанским, а отчасти и Крымским, ханствами для греческого глаза подтверждало пессимизм греков. Шпионские уши подслушали разговоры Максима с архимандритом Новоспасским Саввой, родом тоже греком: "ратует князь великий Казань, да николи ему будет (т.е. никогда это ему не удастся), и сором — турскому, ему не терпети (т.е. такого срама султан не стерпит)". Униженные и напуганные греки искренно рассуждали, что "сильнее кошки зверя нет". К этим шпионским доносам судьи прибавили уже грубейшую добавку, что Максим и Савва "посылали донесение турецким пашам и султану, поднимая его на государя".

Общался, естественно, Максим и с султанским посланником греком Искандером, именовавшимся князем Манкупским. Он несколько раз приезжал в Москву за покупкой мехов для султанши. Он болтливо похвалялся, что султан разобьет Москву, ибо султану ненавистны Московские князья, как отныне родственники бывших византийских императоров. Кажущаяся вероятность нашествий на Москву мусульманских владык для греков подтверждалась живым, наглядным, сегодняшним опытом. Не дальше, как четыре года тому назад, в 1521 г., Крымский хан Махмед Гирей сделал набег на Москву, настолько серьезный, что великий князь эвакуировался в Волоколамск и оттуда уже вел переговоры с ханом и откупился только серьезной данью. На фоне таких событий не исключена возможность пессимистических разговоров Максима в том смысле, что в данном случае Москву спасло от Крыма только запрещение турецкого султана. Опять рассуждение подавленного грека неодолимостью турецкой мощи.

В добавку к этим политическим обвинениям выдвинуто и своего рода уголовное. "Да ты же, Максим, пишется в обвинении, волшебными хитростями эллинскими писал еси водками (т.е. тайными испаряющимися чернилами) на дланях своих и распростирал длани свои против великого князя, также и против иных многих, волхвуя".

Естественным казалось бы ожидать со стороны м. Даниила атаки на Максима за полемику против стяжательства. Но временное молчание м. Даниила по этому пункту объясняется тем, что до 1525 г. великий князь еще берег инока Вассиана и не выдавал его на растерзание м. Даниилу.

Приговор собора был жестокий. Максим был признан и еретиком, и политическим преступником. Он отлучен был от церкви, т.е. лишен св. Таин и христианского погребения. Как политический преступник, осужден на пожизненное тюремное заключение. Стремясь соблюсти строгость тюремного содержания Максима, м. Даниил направил его в свой Волоколамский монастырь, в тамошнюю мрачную настоящую тюрьму с голодом, холодом, тьмой и грязью. Как писал сам Максим позднее: "мразы и дымы и глады уморен бых". Его коллегу Савву заключили тоже неподалеку в Волоколамском же Возьмицком монастыре. В Волоколамском темничном заключении Максиму пришлось пострадать шесть лет

Катастрофа с Максимом не укрылась и от иностранцев, бывших тогда в Москве. Герберштейн записал: "узнали мы, что по просьбе великого князя патриарх КП-ий прислал одного монаха, по имени Максимилиана, чтобы тот привел в порядок и исправил все книги, каноны и частные постановления, относящиеся к вере. Когда монах сделал это и, найдя многие и важные погрешности, объявил государю, что он настоящий схизматик, не следующий ни римскому, ни греческому уставу, то вскоре после такого заявления (хотя государь до тех пор был к нему весьма расположен), монах, как говорят, исчез и, по мнению многих, утоплен". Очевидно был пущен в народ слух, что неспроста Максим исчез со сцены, что за ним открылись страшные вины.

Но м. Даниил этим не утолился. Видимо, общественное мнение ждало амнистии и освобождения страдальца. Поэтому м. Даниил постарался заглушить голос милосердия и доказать свою правоту новыми обвинениями. Розыск был продолжен. Дорога и повод к новому судбищу открывались тем, что в 1531 г. митрополит добился, наконец, от вел. князя выдачи ему на расправу, как смутьяна и вольнодумца, инока-князя Вассиана Патрикеева. К этому времени умер турецкий посол, и в его корреспонденции нашли письма Максима, конечно, неприятные для москвичей, хотя и ничего преступного из них на суде не извлекли. Турецкий посол, естественно, был начальником Максима, как турецкого подданного. За неимением новых "преступлений", обратились к старому источнику, к правке богослужебных текстов, и тут грамматические ошибки открывались под громким именем ересей. Митр. Даниила сугубо раздражало то, что заключенный Максим героически переносил свои лишения и не унижался до самообвинений и рабского самооплевания. В 1531 г. Максима обвиняли в том, что он "не показал покаяния", но продолжал утверждать, что "заключили его без вины, что он не знает за собой ни одного греха", из тех, в чем его обвиняют. Опыт собора 1525 г. показал. где выгоднее всего выискивать преступления Максима: в церковно-славянском языке. Например: θεότης απαθής, т.е. бесстрастно Божество у Максима оказалось "нестрашно Божество". Максим и в чтениях из Нового Завета естественно вычеркнул слова, которых нет в принятом греческом тексте, как и у нас в настоящее время. Например, Деяний 8:37, в ответе евнуха апостолу Филиппу Максим вычеркнул слова, которых не было в греческом тексте, как нет их и теперь в нашем принятом тексте, а именно: "верую Сына Божия быти Иисуса Христа". Даже в тексте евангелия перевода святителя Алексия Московского эти слова вынесены на поле. Было у Максима и еще три подобных же пропуска. Максим из осторожности в свое время делал о них доклад м. Варлааму, и от него не получал запрета на их вычеркивание. Даже описку писца (пропуск отрицания "не") вменили Максиму в злой умысел. Таково выражение среди анафематизмов Кирилла Александрийского: "аще кто (тут пропуск "не") нарицает Пречистую Богородицу (двойной винительный) Деву Марию, да будет проклят". Найдя в русских книгах ряд важных ошибок, Максим откровенно говорил о неудовлетворительности прежних переводов. Вероятно, Максим не стеснялся в квалификации недостатков перевода, парируя нелепое обвинение его самого в сознательной порче, а потому и после его объяснений его обвинили в том, что он "возводит хулу на русских чудотворцев и на русскую церковь". Такое недобросовестное пристрастие отмстилось русской иерархии вскоре русским старообрядчеством.

На этот раз, вместе с выдачей на суд Вассиана, поднято было против Максима и обвинение его за проповедь нестяжательства: "Да ты же, Максим, святыя Божия соборныя и апостольския церкви и монастыри укоряеши и хулиши, что они стяжания, и люди, и доходы и села имеют. А и в ваших монастырех во св. Горе и в иных местах в вашей земли и у церквей и у монастырей села есть. Да и в писаниях отеческих писано: велено их держати святым церквам и монастырям. Да ты же, Максим, свв. чудотворцев Петра, Алексия и Иону, митрополитов всея Руси, и преп. чудотворцев Сергия, и Варлаама, и Кирилла, и Пафунтия и Макария укоряеши и хулиши, а говоришь так: занеже они держали городы и волости, и села, и люди, и судили, и пошлины, и оброки, и дани имали, и многое богатство имели, ино им нельзя быти чудотворцем". Тут сознательно смешано два вопроса: о праве на имущество просто церквей и другой вопрос о том же праве, но для монастырей и монахов. Обеспечения просто церквей имуществами Максим, конечно, и не думал отрицать. А обвинение Максима в отрицании имени чудотворцев за почитаемыми русскими иноками явно взято и перенесено на Максима со слов гордого ругателя, князя Вассиана. Формула приговора собора 1531 г. лично Максиму для нас не сохранилась, но случайно узнаем об искусственном нагромождении "преступлений" Максима из укоризненных слов м. Даниила к другому подсудимому, сотруднику и переписчику, прикомандированному к Максиму, Михаилу Медоварцеву: "Как долго покрывал ты Максима инока грека, а неведомого и незнаемого человека, новопришедшего из турския земли, и книги переводяща и писания составляюща хульная и еретическая и во многие люди и народы сеюща и распространяюща жидовская и эллинская учения и арианская и македонианская и прочая пагубная ереси".

предыдущая глава     К оглавлению     следующая глава