Ольга Корзова — уроженка и жительница села Корякино Плесецкого района Архангельской области, сельский учитель, поэт, прозаик, публицист, защитница родного края.
Ольга Владимировна родилась в семье сельских учителей — шестой, самой младшей. Главные уроки, полученные от родителей, — уроки любви, служения, памяти. Любви — к людям, к родной северной земле, к огромной России. Служения — то есть работы не за страх, а за совесть. Памяти — сохранения всего духовного, нравственного, культурного наследства предков, лежащих в этой земле…
Но как сохранить хотя бы что-то, если села вымирают одно за другим?.. Если все то, что составляло лицо Русского Севера, — характер, язык, традиции, ремесла, домашний уклад, семейные истории — навсегда уже, кажется, ушло в прошлое? И как передать хоть что-то следующему поколению, если даже школу, в которой Ольга Владимировна проработала 29 лет, закрыли за отсутствием детей?
Ольгу Корзову можно было бы назвать плакальщицей Русского Севера, если бы в ее стихах не жило то, что выше плача, сильнее боли; если бы с ее страданием не перекликалась радость — радость цветку, синице, котенку, дождю, снегу, весне, половодью, детскому взгляду…
Каждый настоящий поэт — да необязательно поэт, просто настоящий человек — это своего рода послание, письмо, которое должны получить и прочитать другие люди. Если письмо пишется, значит, адресаты есть. Услышать друг друга — это уже связь, это уже начало победы над злом, которое хочет, прежде всего, нас разобщить. Отчаяние отступает, когда понимаешь, что каждый из нас — именно каждый — послан на эту Землю и в эту эпоху не просто так, а для чего-то и для кого-то; что все мы, по сути, существуем друг для друга и ради Отечества в самом глубинном, духовном понимании этого слова.
* * * По утрам тяжелеют обычные вещи, даже чашку из шкафа с трудом достаю. И оборванный сон представляется вещим, и качается мир, и стоит на краю. Это жизнь. Это вечное преодоленье. Я огонь разжигаю в печи, и во мне от живого тепла разбегаются тени, поднимается день, будто тесто в квашне, Набухает, ползёт и становится хлебом под моими руками, привычно обмят. И крошу, и ломаю его на потребу, а к полуночи охну — он был или не был? — но плывёт над землёю его аромат.
Кузнечик Я этим летом радостно живу, единым днём, как раньше не умела. Бросаюсь за кузнечиком в траву, в малинник забираюсь то и дело. Прости меня, любимый старый дом! Едва ли разберу твои завалы, беседуя с весёлым воробьём и замирая над цветочком алым. Ленивица, мотовка тёплых дней, счастливая, в песчинках вся, под вечер иду домой, а на двери моей сидит горчичный маленький кузнечик. | * * * О Тихоне земля смиряет ход, задрёмывают травы и овраги, и птица звонко петь перестаёт, и слово медлит вызреть на бумаге. К макушке лета тянется июнь, но шар затих, бока на солнце грея. На одуванчик ночи белой дунь, не то застынет время, как в музее. Пусть шевельнётся, двинувшись вперёд, гонясь за улетающим рассветом. Земля пойдёт — и человек пойдёт дышать июльским воздухом, согретым желанной сенокосною порой, где звон косы на дальних перелогах сливается с вечернею зарёй и ставят стог, как будто славят Бога.
Выборы в закрытом сельсовете Мы живём, под собою не чуя страны… О. Мандельштам На руинах моей деревенской страны, Где почти не рождаются дети, Где пустынны дома, а погосты — полны, Где живёшь, словно в чём виноват без вины, — Глядь, в закрытом навек сельсовете На день отперты двери — входи, добрый люд, Изъявляй свою вольную волю. И приходят, как будто за счастьем идут, И бумажку торжественно в урну кладут — Да бумажкой не вспашется поле. А напротив — с весны опустевший сельмаг, Чуть подальше — забытая школа. Так во что же ты веруешь, Ванька-дурак? Восстановят, исправят? — Да как бы не так! Лучше выпьем вина ли, рассола, Да с котомкой по свету — удел свой искать, В тридевятое царство, подале От снегов, от земли, что была нам как мать, Пока в гроб мы её не вогнали… |
О коньках-горбунках 1. Устала, хлопот под завязку, цепляется сон за тетрадь. Какую волшебную сказку могла бы тебе написать? Историй о принцах и кладах рассказано было с лихвой, о яблоках райского сада, о мёртвой воде и живой. Стою в опустевшем загоне, уходит земля из-под ног, и тычется мордой в ладони печальный седой горбунок.
2. Одуванчики раскрылись, тянут к солнышку ладони. Над травой высокой скачут, вьются сказочные кони. У коней чудные спины и диковинные крылья. Говоришь, они исчезнут через день и станут пылью?
3. Видишь, как скачут они над лужком? Прыгни, и станешь весёлым коньком! Помнишь, как в детстве, бывало, ветер тебя отрывал от земли, и облака вровень с крыльями шли. …Жаль, что недолго и мало. Чуть повзрослеешь — и кончен полёт. Сердится ветер, летать не даёт — разве взлетишь в одиночку? Пальцем грозит, а порой кулаком: мол, никогда ты не будешь коньком, станешь бескрылым, и точка.
4. Увозили Женьку-горбунка от его столетних самоваров, от реки, бегущей вдоль лужка, от избы, совсем ещё не старой. Сам он постарел и занемог. да и горб сильней давил на плечи. Инвалиду, если одинок, всё вдвойне. А тут зима и печи… Увозили от скорбей и ран, от забот, великих или малых. Говорили, что племяш Иван каялся и плакал запоздало. Видно, будоражило вино, отворяя голос задушевный. Увезли, и на душе темно. Тает, уменьшается деревня…
* * * Затерялся в снегах домик мой в междуречье Чурьеги с Кеной, и гудят провода над землёй, словно нет никого во Вселенной.
Только ветер, широкий, шальной, упоённый простором и волей, над столетием, и над страной, и над русским заброшенным полем.
Белой змейкой летит по двору, сыплет холодом в самую душу… И сестре я звоню поутру — человеческий голос послушать.
* * * Заснеженным лугом иду не спеша, и мёрзнет во мне, и болеет душа, и в сумерках тает дорога. Здесь раньше ругались за каждую пядь, а нынче и стога нигде не видать. Луга без единого стога…
Репейник хватает меня за рукав: «Зачем ты бредёшь между высохших трав? Зачем не даёшь нам покоя?» Разжав его пальцы, спускаюсь к реке, с немою тоской постоять на песке, но скрылся песок под водою.
И стынет — не может застынуть река, и грозно глядят на меня облака, повиснув над полем вчерашним. Лучиной сгорают деревни во мгле. Мы лишние люди на лишней земле. И горько, и больно, и страшно…
* * * Человеческое древо Истончается вокруг. Были ветки справа, слева — Ничего не стало вдруг. Без единого побега, Ствол, ушедший в облака, Молча ждёт зимы и снега, И покоя — на века.
| * * * Обижаюсь, услышав, что реки — маленькие, деревушки — невзрачные, край — заброшенный. Для меня каждый цветик — цветочек аленький, и о каждой травинке грущу нескошенной. И дома называю хозяев именем, пусть дымок не над каждою крышей тянется. А весною стою над морями синими. Кена, Чурьега, Сондола — все красавицы. А когда повезут — будет день — дорогами в наволоцкий край, моё пристанище, мимо серых поженок с перелогами… Нет, не мимо! — Со мною они останутся навсегда…
Лампа Ночник материнский и лампу отцову в субботу зажгу я опять. Их свет — точно отблеск далёкого слова, которого не разобрать, пока не послышался звук из заречья, пока на другом берегу хромой перевозчик с котомкой заплечной устало стоит на снегу. Пока он цигарку свою не потушит, пока не откроет замка и ржавой тоской громыхнёт в мою душу старинная цепь челнока, пока я люблю, вспоминаю и плачу, пока ожидаю восход, помедли, весло, потому что иначе кто лампы в субботу зажжёт?
Возвращение Хрупкий ваш мир я ничем не нарушу, просто вернусь в свой заброшенный скит. Буду лечить там бессмертную душу. Странно: бессмертна, а всё же болит…
Долго болит от укола любого, пуще всего — от твоей нелюбви. Вылечить можно единственным словом, только слова облетели твои, сжались, померкли, становятся пылью, горькой, надсадною, вязкой, как дым.
Знаю: былое покроется былью и порастёт — не одним, так другим. Ведаю: лечит и время, и дело, если заполниться им за края.
…В горенке тихой сижу онемело, в доме своём, а сама — не своя.
От младенчества до старости От младенчества до старости было велено пчеле, день за днём блуждая в зарослях, мёд искать по всей земле: на лугах, в траве некошеной — (ох, и сладок травостой!), — на полях, где тенью прошлого чахнет колос золотой.
Затравела-замуравела вся округа до небес. Богатырскою заставою поднялся на пожнях лес. Не добраться в тридевятое, не найти путей-дорог. Спи, царевна русопятая! — Не поможет и клубок.
Только память неуёмная — хвать! — и высветит до слёз потаённое, укромное — лето, детство, сенокос… Раскосив гнездо пчелиное, братья, дымом из земли пчёл прогнавши, соты вынули и опять косить пошли.
Слаще нету мёда дикого, но гляжу на чёрный рой. У пригорка с земляникою над разрытою норой кружит, кружит… Делать нечего — улетает. Над золой остаюсь одна до вечера грустной маленькой пчелой.
Иногда теперь мне кажется, что возмездья пробил час, со старинных наших пажитей жизнь выкуривает нас. А во тьме взгляну на улицу — от тепла и до тепла у озябших окон трудится, вьётся белая пчела. |
Журнал «Православие и современность» № 45 (61)