Какой православный не знает «Фому»! Этот журнал «для сомневающихся» давно уже стал неотъемлемой частью жизни переставших сомневаться. И если главного редактора «Фомы» Владимира Легойду можно назвать мозгом журнала, то сердце его с самого первого номера — безусловно, Владимир Гурболиков. Владимир Александрович если не типичный (вряд ли его можно заподозрить в принадлежности к какому-либо типу), то, по крайней мере, характерный представитель поколения, родившегося в 60‑х, попавшего на закат советской эпохи, делавшего свой выбор в небывалых и непредсказуемых исторических условиях. Но, разумеется, выбор делает не всё поколение вместе, а каждый человек в отдельности…
С Владимиром Гурболиковым мы беседуем о его личном пути к Церкви и затем в Церкви; о православной журналистике, если только этот термин имеет право на существование; о христианской совести; о тех испытаниях, через которые ему пришлось пройти; и о самом главном, самом любимом и самом, как он считает, обделенном любовью — семье…
— Начнем с происхождения, хорошо? Из какой Вы семьи, из какого рода?
— Мы, Гурболиковы, происходим, скорее всего, из астраханских татар. Долгое время (поскольку сам я коренной москвич в нескольких поколениях) считал свою фамилию чрезвычайно редкой, пока не началась эра Интернета и не обнаружилось, что в Астрахани и ее окрестностях Гурболиковых очень много. Но большего я не могу сказать. Некого спросить: дед мой, Василий Петрович, погиб на войне, мы с братом только пытаемся раскопать сейчас его личную судьбу. До войны он работал на заводе, в войну служил сначала в ПВО Москвы, а потом, когда наши уже окружали немцев под Сталинградом, он в должности замкомандира батальона по политчасти громил «соседей» Паулюса, итальянских фашистов. Это была вспомогательная операция «Малый Сатурн», во время которой удалось разгромить итальянскую армию, отправленную на помощь Гитлеру на Восточный фронт. Насколько я понял, после прорыва основной линии обороны некоторое время наши войска, в том числе и батальон деда, двигались очень быстро, шли по вражеским тылам. В какой-то момент большая часть итальянцев, противостоявших нашим, начала сдаваться (в посмертном уже приказе о награждении деда сказано, что только один его батальон пленил более четырех тысяч человек). Их разоружили. А дальше часть, которой командовал Василий Гурболиков, нарвалась на большое село с узлом итальянской обороны, с артиллерией. Там никто сдаваться не собирался. Начался бой, была атака. И, командуя этой атакой, Василий Петрович погиб. Примерно через полгода после рождения моего папы.
Отец родился в начале августа 1942 года на пароходе, на котором бабушка возвращалась в Москву из кратковременной эвакуации. В итоге мы с ним, увы, не знаем своей родословной. Что касается других ветвей семьи, то моя прабабушка, Серафима Николаевна Попова, — сестра-близнец мамы Владимира Михайловича Зельдина, легендарного артиста, умершего недавно; ему был 101 год.
Со стороны мамы нам удалось проследить трогательную историю любви моих прадеда и прабабушки, Михаила и Клавдии Дударевых. Они обвенчались в 1914 году, а уже через несколько месяцев прадед ушел на войну. Воевал сначала на австрийском, а с 1915‑го на германском фронте. Прабабушке он часто писал, присылал вырезки из газет, в которых карандашом подчеркивал то, что касалось его боевой части; фотографии, где он со своими боевыми товарищами, — было видно, что у них очень добрые отношения. До катастрофы, до революции и разложения армии прадед не дожил. Попал в плен со смертельным уже ранением. И прабабушка получила уведомление Красного Креста о его кончине. Это была не Вторая мировая война, а только еще Первая. Отношение к пленным было совершенно несравнимо с тем, что происходило потом: из немецкого плена в Россию родным умерших солдат приходили такие вот уведомления.
После получения этого письма овдовевшая Клавдия с дочерью — моей бабушкой Ольгой Михайловной — нашла приют в семье родственника, старосты Никольского храма на Покровке. Бабушка рассказывала, что ее мама со дня получения похоронки ни разу не улыбнулась… Умерла рано: не смогла жить без Михаила, с которым счастлива была всего несколько месяцев.
Бабушка дожила до возрождения Никольского храма (теперь это Бакунинская улица в Москве): когда он снова был во всей красе, мы отвезли ее туда и всё показали. И отпевали ее потом в том самом храме, во дворике которого она играла ребенком, в котором она молилась, хотя потом прошла через сомнение, через отпадение от веры. А затем было возвращение, уже в последние годы жизни.
— Значит, когда Вы росли, верующих в Вашей семье не было? А как вера вошла в Вашу жизнь?
— В семье если кто-то и веровал, то неявно. Свои первые вопросы о жизни и смерти я адресовал прабабушке, Серафиме Николаевне Поповой. Как я уже говорил, она приходилась тетей Владимиру Михайловичу Зельдину. Я очень ее любил, бабушка Сима была, наряду с мамой и папой, главным моим воспитателем и другом. Разговор о смерти зашел, когда мне было лет пять. Прабабушка пыталась отвечать мне с позиций жесткого материализма. И этот ее ответ — что после смерти нас не будет, не будет вовсе, и ничего не останется — меня ужаснул.
Через много лет я узнал, что прабабушка вовсе не была неверующей. Но пережитое ею и ее супругом время заставило скрывать веру. Ее муж, мой прадед, был инженером. У него в 30‑е годы пересажали кучу друзей. Кое-кого даже расстреляли. Он переживал главным образом из-за того, что раз он, единственный из своего круга, остался на свободе, то про него будут думать нехорошо, начнут подозревать в доносительстве… Вот это его просто ужасало. Ну и религиозные гонения они тоже наблюдали воочию, хотя сами продолжали периодически приходить в знаменитый Елоховский собор.
Прабабушка просто боялась выдать свою веру в разговоре со мной, маленьким правнуком: она знала, что я как человек честный не смогу молчать, я обязательно расскажу всем, что Бог на самом деле есть. И начнутся большие неприятности. Мне потом, уже взрослому, это всё сообщили родные, когда Серафимы Николаевны давно не было в живых.
В результате и крестился, и воцерковился я позже, чем большинство моих старших родственников. Я осознал, что уже не атеист, когда попал на военную службу. Поскольку у меня было музыкальное образование, служил я в ансамбле песни и пляски МВД. Худруком и начальником там по-прежнему Виктор Петрович Елисеев, сейчас, если не ошибаюсь, генерал-майор, а тогда еще просто майор. Это было прямо накануне Перестройки, в 1983–1985 годах. Именно там я познакомился с верующими людьми и понял, что атеистом себя назвать уже не могу. Причем навел меня на эту мысль вопрос, который, казалось бы, никакого отношения к Богу не имел…
Я разоткровенничался с близким моим товарищем. Стал рассказывать ему, как ухаживал за девушкой, в которую был влюблен, и как ничего из этого не получилось. И вдруг услышал от него неожиданный вопрос: «А кто виноват?» — «В чем?» — «Ну, в том, что у вас отношения не складывались?». Это заставило меня задуматься о том, что, если ты человека любишь, ты сделаешь всё… Не для себя. Не для того, чтобы ты сам был счастлив. А ради того, кого любишь, чтобы счастлив был он. Мы дружили, но девушка любила другого человека. А я, зная это, все же выпятил вперед свои чувства, перестал быть другом, заставил себя избегать. Что в этом хорошего? И я смог честно ответить на вопрос, кто виноват: я виноват. Это я не умел любить.
Как ни странно звучит, именно с этого момента я понял, что верю в Бога. Мысль о том, чтобы уметь проверять свою совесть и уметь признавать свою вину и ответственность, — она полезна любому человеку, во многих обстоятельствах, но меня именно она, эта мысль, обратила к вере…
— Но не к Православию?
— Нет, это была такая смесь толстовства, рериховства, понятых или непонятых фрагментов Евангелия, в общем, дикая каша в голове. Разгрести ее помогла книга отца Александра Меня «Сын Человеческий», и я всегда буду благодарен автору. После этой книги (хотя сейчас мне совсем не хочется ее перечитывать) я смог читать Евангелие через призму церковной традиции. Такая «дверка» оказалась необходимой для понимания.
И второе, что подвигло меня к Православию, — телевизионный фильм про всероссийский крестный ход, перенесение мощей преподобного Серафима Саровского из Москвы [1] в Дивеево. Я смотрел этот фильм параллельно с чтением «Сына Человеческого». И увидел в житии Саровского старца продолжение Евангелия. И с этого момента осознал себя именно православным человеком. Я не разбирался в богослужении, в облачениях и т. д., но это было уже несущественно, это очень мало для меня значило тогда. Переворот уже произошел: я впервые перекрестился, глядя на храм, я стал молиться, и это был ключевой момент моей жизни.
— А воцерковление — оно сразу последовало за этим осознанием?
— Я ведь не был крещен. Считал себя недостойным и неготовым к крещению. Тогда-то и оказалось, что мой отец, мои брат и сестра уже в Церкви. Будучи у них в гостях, я познакомился с батюшкой, который впоследствии меня крестил, — настоятелем храма Иоанна Богослова на Бронной отцом Андреем Хохловым. Он спросил: «Володя, а вы крещены? Нет? А почему же? Вы что, не верите в Бога?» — «Верю, но…» Он расспросил, что я о вере знаю, что читал, посоветовал еще некоторые книги. И сказал: «Двери нашего храма для вас открыты. Как только почувствуете, что готовы креститься, скажите мне, и я покрещу». И через несколько недель, в Великий пост 1992 года, я крестился.
После этого я пытался осмыслить то, что делал, чем жил до крещения. Например, перечитывал свою статью о Льве Толстом — апологию его веры. Ведь я несколько лет был толстовцем и одновременно анархо-синдикалистом. Писал для «Общины» — самиздатовского журнала, который наша политическая организация выпускала во второй половине восьмидесятых — начале девяностых. И после крещения понять пытался, как я мог такое писать о Церкви. И понимал, что со мной совершеннейший переворот произошел.
После этого переворота я ни с кем из моих друзей, коллег не рассорился, не разошелся, мы продолжали общаться, много общались, и они задавали мне кучу вопросов, и я понимал, что мне не удается в этих разговорах выразить то, что я чувствую… И что лучше писать, чем говорить. Так я начал писать о Церкви и ее людях. Первое, что я сделал, — интервью с отцом Димитрием Дудко, удивительным человеком, вокруг которого масса споров. Несколько встреч с ним произвели на меня очень сильное впечатление.
Я работал тогда в профсоюзной газете «Солидарность». Собственно, на ее базе и возник через некоторое время «Фома». Сначала было интервью с отцом Димитрием, а вторая моя публикация на тему веры и Церкви в этой газете — «Эра недоверия». По сути, ответ на те претензии к Церкви, которые мы и сегодня слышим, хотя написана статья в 1994 году. И на эту мою статью общие знакомые обратили внимание Владимира Легойды, тогда аспиранта МГИМО. Он искал напарника для издания православного миссионерского журнала. А я об этом тоже думал, мечтал, но чувствовал, что не смогу создать такой журнал в одиночку.
Мне было важно понимание тех людей, с которыми я разговаривал. Мне хотелось поделиться той радостью, которую я обрел. А они, в свою очередь, задавали мне свои вопросы, высказывали сомнения. Контрдовод против веры — «Православие — религия слабых» и другой, связанный, впрочем, с первым: «Это всё лишь из страха смерти». Что касается второго аргумента — а разве смерть такая уж маловажная причина для того, чтобы задуматься о смысле нашего существования?.. Нет ничего постыдного в том, что размышления о смерти во многом определяют ход жизни. Это как на войне: старый солдат никогда не станет насмехаться над молодым, неспособным справиться со страхом. Напротив, он скажет тому: «Сынок, ты не стесняйся страха, и я тоже боюсь, это нормально». Смерть — не такая простенькая штучка, чтобы смеяться над человеком, которого она заставила задуматься о том, что будет после жизни, есть ли Бог... Хотя я сам, как помните, начинал путь к вере вовсе не с вопроса о смерти, а с переживания ответственности и… любви.
Я понимал, что обо всем этом нужно писать. Первые неофициальные православные периодические издания уже стали появляться. Например, «Православная беседа». Но вот именно миссионерского, такого, который подошел бы для моих друзей, задававших мне вопросы, не церковных, но и не безразличных к Церкви, не было.
И вдруг меня знакомят с Володей Легойдой прямо после одного из богослужений в храме на Бронной. И он предложил вместе делать журнал для людей, которые только начали путь своего воцерковления, которые хотели бы войти в Церковь, но не могут сами справиться со своими сомнениями. Володя спросил: «Не могли бы Вы об этом подумать?». А что тут было думать: для меня это было исполнением всех заветных мыслей, это была воля Божия! И мы пожали друг другу руки. Это было осенью 1994 года, а зимой 1996‑го вышел первый номер «Фомы». Конечно, вдвоем мы не могли его делать, нужна была группа единомышленников. Например, художественное оформление делал художник Дмитрий Петров. Мы с ним вместе верстали тот самый легендарный номер…
— Я помню то время, когда жила от «Фомы» до «Фомы». Это действительно совпало с первыми шагами моего воцерковления. Мне очень не хватало именно общения с единомышленниками, общения не назидательного, а живого, эмоционального. И «Фома» как-то восполнял этот дефицит.
— Если взять первое время, то жить от «Фомы» до «Фомы» было очень сложно. Мы сначала не могли выходить регулярно. Когда случился дефолт 1998 года, несколько лет делали газету-приложение. Журнал выходил как альманах — только когда набиралось достаточно материала, и когда были деньги. Но нам до сих пор говорят: «А я “Фому” читаю с той поры, когда он еще был газетой». Так что сейчас получается, что для читателей мы как периодическое издание стали заметны именно благодаря этой газете. Хотя церковная интеллигенция, конечно же, знала и про сам альманах. Зерном в любом случае, конечно же, был именно он.
— Существует ли православная, или, скажем иначе, церковная журналистика? Имеет такое словосочетание смысл, с Вашей точки зрения?
— Все дело в том, в каком смысле мы используем словосочетание «православная журналистика». Церковные, православные издания — они есть? Значит, есть и православные журналисты, поскольку журналиста просто не может быть без СМИ. Невозможно ведь представить журналиста, который пишет «в стол». Публициста или писателя — можно, но только не журналиста. И в этом смысле православная журналистика, конечно же, существует. Но тут важно слово «православная» не воспринимать в какой-то превосходной степени. Не любой пишущий о Православии журналист — православный. И вряд ли кто-то из авторов, считающих себя православными, в своих писаниях (даже для православных СМИ) непогрешим и во всем прав. Сейчас стала очень заметна партийность, попытка воспринимать Церковь прежде всего в контексте борьбы со «злобами дня», и общемировыми, и на уровне страны, и в самой церковной среде. Но тут кроется опасность подмены. Церковь нельзя понять и быть в ней, воспринимая ее лишь как земную организацию или партию. Это не получится. Тот, кто начинает мыслить категориями политической эффективности — что эффективнее в борьбе с супостатом, то и хорошо, входит в противоречие с Евангелием. И в итоге все евангельские заповеди — мимо.
Церковь — не партия, Церковь — Тело Христово, Которому мы стремимся приобщиться. И в этом смысле православный журналист может неверно понимать свою главную цель. Православная журналистика не непогрешима, но она в любом случае есть. Хотя далеко не всегда качественная.
Кстати, меня в существовании православной журналистики убедил такой момент. Когда мы получили грант и делали проект о малых городах России, не столичных, половину материалов написали именно верующие, воцерковленные и хорошо ориентирующиеся в церковной истории, в сегодняшней жизни Церкви журналисты с мест, из самых разных наших городов. Это здорово! Это означает, что какая-то база у нас уже есть. Но надо понимать: насколько сложно возрождаться, восстанавливаться и жить Церкви, настолько же это сложно и журналистике.
— В чем же главная сложность и в чем успех православной журналистики сегодня?
— Православная журналистика — явление сложное, не дистиллированное и не имеющее четких границ. Поэтому в ней может происходить всякое. Нужно, например, помнить, что эффективная пиар-технология может противоречить заповедям Евангелия. Я наблюдал много таких ситуаций и искренне боюсь за тех людей, которые пытаются отстаивать церковные ценности, игнорируя при этом заповеди. За Церковь не боюсь совершенно (хотя церковное дело от этого, конечно же, страдает), а за них — очень. Потому что, если ты считаешь эффективным то, что противоречит сказанному тебе Христом, тогда сразу встает вопрос: а точно ли ты веришь Христу? Веришь во Христа?
Тут надо просто решить для себя вопрос: либо эффективность, либо Евангелие. И довериться Евангелию. А у нас часто слышишь: «Конечно, я не святой, но я ведь ради Господа Бога… Зато как я лихо нашего супостата угрохал, врага Церкви…» С моей точки зрения, это большая ошибка. Нельзя с этим жить, потому что это раздвоение.
Многие наши трудности связаны, как мне кажется, вот с чем. Где-то в 90‑е годы постоянно звучало, что возрождение Церкви — это ненадолго, это вот — форточку открыли, и скоро ее захлопнут; нам только несколько лет дано на то, чтобы помолиться и приготовиться к чему-то страшному… А потом оказалось, что это не так, что все эти прогнозы были лишь человеческим мнением. А в реальности — нам привелось не умирать за Христа (многие ведь тогда пришли в Церковь умирать), а пытаться жить с Ним. Жить в отсутствии прямых гонений, но в присутствии людей, которые не принимают нашей веры. Нам приходится переживать церковные реформы, изменение церковного управления, преодолевать массу разногласий, споров о самых разных вещах и просто решать множество житейских проблем, включая необходимость как-то зарабатывать деньги и содержать семью… Короче, надо жить, но в то же время помнить, что ты пришел именно в то место, где за Христа умирают. Это большое противоречие. Многие на нем надломились, решив, что происходящее в Церкви находится целиком в области политики. И восприняли это с какой-то огромной долей уверенности в том, что сами-то они праведны и все правильно понимают, что с ними самими-то все в порядке, они в прекрасном состоянии находятся. Осталось только решить проблемы с Церковью и с обществом и с теми, кто в Церкви и в обществе думает не так, как они. И в результате покаяние было подменено общественной деятельностью. И это усугубляется определенным откатом общества к настроениям столетней давности, кануна революции.
— Кстати, «Фому» часто упрекают в отсутствии принципиальной позиции, в том, что в журнале нет жестких оценок, воинственных заявлений, что вы не участвуете в жарких общественных баталиях, не зовете православный народ ни на какие баррикады. Что вы отвечаете на эти упреки?
— В XIX веке было такое явление, как хождение в народ. Радикальная часть интеллигенции шла, чтобы призвать людей к революции и построению нового мира. На мой взгляд, сейчас необходимо новое хождение в народ, но с совершенно иной целью — с целью христианского просвещения. Собственно, «Фома» с самого начала этим и занимался. И мы не изменились, другое дело, что некоторые наши братья и сестры, которые переключились на социальную борьбу, перестали нас понимать. Как я уже говорил, произошел откат в прошлое, когда людям казалось, что на земле можно построить рай, создать идеальное общество. И все увлеченно спорят, кто виноват и что делать. Но, в сущности, о народе-то забыли! Политические убеждения у каждого из нас, конечно, есть. Но они для нас не главное, главное — другое: христианское просвещение и воцерковление людей. Беда в том, что церковное сознание у нас еще слабо, мы в большинстве случаев остаемся заложниками не церковного, а политического мышления. Церковное сознание, которое разрешает многие противоречия через покаяние и любовь, находится в антагонизме с партийным сознанием. Партийное сознание разрушает и без того хрупкий мир, в котором люди еще живут. Поэтому мы занимались и будем заниматься объяснением того, что есть церковность, что такое покаяние, в чем и как должна проявляться наша любовь; наконец, что является залогом нашего спасения. А политику мы оставляем политикам… и «Фейсбуку».
Я за эти последние годы понял, насколько Евангелие на самом деле просто. В нем уже все для нас сказано: что нам делать, чего не делать. Мы должны работать, все время держа Евангелие перед глазами. Но нам очень трудно ему следовать, потому что нам хочется пожить для мира, совершить какие-то подвиги для того, чтобы этот мир процветал, а вот сосредоточиться на том, что нам заповедано для спасения, намного сложнее. И вот мы уже меньше верим тому, что Христос нам сказал, чем пиар-технологиям разным, «эффективным». Нам кажется — как у Шварца в сказке о драконе — чтобы победить дракона, нужно собственного вырастить. Вот этого не нужно делать ни в коем случае. Не нужно растить в себе дракона.
— Вы согласитесь с таким тезисом: православному журналисту важно не столько соответствовать тому, что он пишет, сколько несоответствие свое осознавать?
— Согласен. Этого-то нам и не хватает. Осознание собственных недостатков и грехов, собственного недостоинства — оно позволяет многие вещи правильно понять и не участвовать, может быть, в каких-то вещах, в том числе и в церковной среде делаемых, в которых действительно не нужно участвовать. Оно помогает не загордиться, не потерять правильную меру, правильные приоритеты, как сейчас говорят, не утратить внутри себя иерархию ценностей. Вот тогда будет возможность как-то лучше ориентироваться в том, о чем писать, а о чем не писать, и как писать, и так далее.
— Вас, то есть редакцию «Фомы», всех, кто его делает, кто ему помогает, можно назвать церковными волонтерами: Церковь вас не содержит, вы сами должны как-то выживать, а это ведь сложно, проблемно…
— Да, проблемно. Вопрос о том, почему мы не просим у Церкви денег на «Фому», я слышу достаточно часто. Дело в том, что у Церкви как организации есть и свои издания, и многие иные нужды. Церковная структура, на самом деле, живет очень непростой жизнью — не хватает сил, не хватает и средств. Делать журнал — это была наша собственная идея, инициатива мирян, и ответственность за нее мы взяли на себя. От Церкви мы ждем критики, благословения, если мы того достойны, совета. И главное — чтоб мы действительно оказались полезными. Это для нас огромная радость.
Я, например, по разным причинам не стал священником, остался мирянином. То есть я не пошел на служение, которое связано с большими жертвами, с отказом от личной независимости, с послушанием. Я не взял на себя таких обетов. Но при этом я имею уникальную, удивительную возможность — не во всех Церквах православных, кстати, есть такие возможности у мирян! — хоть что-то сделать в помощь Церкви. Я за нее благодарен и не считаю, что мне кто-то что-то должен в Церкви.
— Вы помогаете другим на духовном пути. А вам самим — или Вам самому — кто или что помогает? Или, может быть, помогая другим, вы помогаете заодно и себе?
— Когда ты занимаешься таким делом, как наше, ты сверяешь всё, что людям говоришь, с собственной жизнью. Это заставляет критически относиться к самому себе. Многие считают, что, когда я от разных похвал уклоняюсь, это такой православный этикет. А на самом деле это очень большой стыд за свою жизнь. За то, что я часто сам не исполняю то, что как редактор стараюсь людям передать. Поэтому наша работа — это постоянная сверка с собственной жизнью, с некой нормой церковной. Не с каким-то особым аскетическим опытом, конечно, нет. Ведь наш журнал, он, в общем, пищу читателю предлагает, как у апостола Павла было сказано, не твердую (см.: Евр. 5, 12). Но даже это не всегда легко самому исполнить. Однако, как говорил в свое время в интервью «Фоме» митрополит Сурожский Антоний, «я нехороший человек, но то, что я скажу сейчас о Боге, — правда».
— Не грозит ли Вам то, что сейчас принято называть профессиональным выгоранием — при такой огромной эмоционально-психологической нагрузке?
— При той удивительной возможности служить Церкви, которую имеем сейчас в России мы, миряне, говорить о каком-то выгорании… Я не представляю, как бы я жил, если бы у меня этой возможности не было. Мне эта тема — выгорание, потеря интереса и т. д. — вообще не совсем понятна. Да, случаются обиды, разочарования, конфликты, ошибки. Церковная жизнь — это реальная жизнь реальных земных людей. Но причем тут выгорание? Если во мне что-то горит, то это ярость на себя самого, потому что я сделал в сто раз меньше, чем должен был сделать.
— В каждом выпуске «Фомы» нас ждет встреча и беседа с нашим современником, известным, состоявшимся человеком, который каким-то своим путем пришел к вере. А для Вас чем становятся эти встречи? Чему учат Вас Ваши собеседники?
— Мы получаем уникальный шанс прорываться к той части человеческой натуры, которая составляет икону. То есть обнаруживать в человеке святое и сокровенное. Он в жизни, может быть, разный, сложный, но тут ты видишь чудо преображения, перед твоими глазами — лучшее в человеке. И это сравнимо с чудом, полученным человеком от чудотворной иконы писаной. Там — икона, а здесь — живой человек, и ты испытываешь чувство чуда, потому что еще вчера ты не мог даже себе представить, что это в человеке есть. Это огромное счастье для журналиста.
— Вам пришлось пройти через крайне тяжелую, опасную болезнь, сложную операцию. Это как-то изменило Вас?
— Меня зацепило краешком, а я за это время видел многих людей, которые по-настоящему через это прошли… Или не прошли. Но за время своей болезни я соприкоснулся с очень важными вещами. Я по-настоящему осознал, насколько мне нужен Бог. Христианство очень хорошо открывается на фоне болезни, страдания, смерти. В страшной ситуации человек понимает, что, кроме Бога, ничего нет, а в Боге всё есть, всё может восстановиться, даже если рухнуло всё.
Это действительно очень мудрая мысль, что Господь не дает человеку креста не по силам. Это тоже я понял. По крайней мере на своем опыте увидел это. Уже принято было врачами решение о второй операции, к которой я совершенно не чувствовал себя готовым, хотя деваться было некуда. И вдруг после соборования — анализы идеально здорового человека. И с тех пор ремиссия, вот до сего дня.
Но главный из уроков болезни — память смертная. Она меня сопровождает постоянно, но обостряется именно в те не очень частые моменты, когда я чувствую: у меня все получается, вот, сейчас будет прорыв и откроются новые горизонты… И тут выскакивает мысль: и вот именно сейчас ты элементарно можешь умереть. Вот в этот самый момент Господь может всё это отобрать у тебя запросто. Потому что это Он тебе всё дал, Он может и взять. Очень отрезвляющая мысль. Головокружение сразу проходит.
— Каждый номер «Фомы» начинается со стихотворения-эпиграфа. А как вы это придумали, чья это идея? Заодно расскажите немного о своем отношении к поэзии и вообще к литературе. Если можно, назовите своих любимых писателей и поэтов.
— Идея наша общая с Легойдой. Мы начинали каждый номер со своего рода передовой статьи, а потом поняли, что правильнее всего журнал начинать со стихотворения. Тем более что мы сами для себя открывали этот мир духовной поэзии. Духовной не в смысле церковной, религиозной; духовной, значит, насыщенной ощущением присутствия Творца. Многие стихи, которые мы ставили в начало номера, написаны поэтами, не считавшими себя церковными людьми, даже атеистами себя считавшими. Роберт Рождественский, например, считал себя атеистом, но у него прекрасное стихотворение о кресте есть.
Что касается моих личных литературных вкусов, пристрастий, это для меня сложный вопрос, потому что я очень разную литературу любил и люблю. Если говорить о том, кто серьезное влияние на меня оказал, то это Достоевский прежде всего, а затем два великих английских сказочника: Толкин и Льюис. Безусловно, на многие важные темы, на многие размышления меня натолкнуло творчество братьев Стругацких. А в поэзии — мы Пушкина за скобками оставляем, конечно, как без него, им всё пронизано. Очень, очень много для меня значит Давид Самойлов. У меня немало друзей-поэтов, которые сегодня пишут чудесные стихи, но я все время возвращаюсь к Давиду Самойлову. Считаю, что это великий поэт.
И вот что еще особенно повлияло на меня — это весь массив нашей военной литературы. И кстати, примкнувший к ним Хемингуэй со своим романом «По ком звонит колокол». Хемингуэю цензура не мешала, и он мог, хотя он сам был антиклерикально настроен, писать о духовных проблемах на войне. И «По ком звонит колокол» в этом смысле уникальная книга.
Я человек сугубо штатский, и даже военная служба у меня была в ансамбле песни и пляски. Но вот это ощущение, что ты под Богом ходишь постоянно, которое все время присутствует в настоящих книгах о войне — оно для меня очень важно как для христианина. Потому что не надо нам обманываться: мы каждый день ведем бой, который, к сожалению, рано или поздно кончится смертью. Она — наш враг, и в какой-то момент она нас ненадолго одолеет. Но в наших силах сделать так, чтобы в конечном итоге победа оказалась за нами. И в этом смысле мы все солдаты. Кто-то офицер, и это еще большая ответственность. Вот это очень важный для меня вывод из военной литературы.
— Теперь, наконец, о главном — о семье и о дочках. Как я понимаю, рождение близнецов — это у Вас наследственное?
— Да, моя прабабушка с сестрой были близнецами. Одну из дочерей в честь прабабушки назвали Серафимой. Симе и Кире сейчас 21 год. Что сказать о семье? Помню, когда я болел, дочка возле меня пристроилась, а ей тогда пять лет было, и я ее спрашиваю: «Кирюш, а что в жизни человека самое хорошее?». И ребенок отвечает: «Семья». По-моему, этого достаточно. А так я очень многого семье, конечно, не додаю. Я дикий трудоголик, я живу «Фомой». Но живу-то почему? Потому что семья любит меня, понимает и помогает. Супруга Екатерина — невролог в детской поликлинике. Дочки учатся в гуманитарных вузах.
— Дети выросли верующими?
— Надеюсь, что да. По крайней мере у них нет неприятия богослужения, храма, молитвы. Что касается самостоятельного церковного поведения, здесь, конечно, есть сложности. Я полагаю, мы заложили основу, а дальше они будут взрослеть, и я надеюсь увидеть, что из всего этого получится.
— Вы предпринимали что-то специально, чтоб воспитать в дочерях веру, или…
— Они просто жили вместе с нами. Сложилось так, что все взрослые, окружавшие их с детства, — люди православные. И они привыкли к тому, что елку мы наряжаем 6 января, и это им нравилось; что Рождество и Пасха — главные праздники. Мы вместе читали Евангелие, вместе ходили в храм. Когда я болел, они молились за меня буквально со слезами…
Но, вы понимаете, церковность — это ведь не просто посещение храма, это то, что определяет всю жизнь человека. И вот в этом смысле я не могу назвать дочерей воцерковленными на сегодняшний день, да ведь и нас, взрослых, тоже трудно назвать воцерковленными. Вообще, опасно судить о благочестии человека по внешнему впечатлению. Как говорят афонские монахи, «живет вроде хорошо, но посмотрим, как будет умирать».
[1] Мощи преподобного Серафима были обнаружены в 1991 году в Музее религии и атеизма, находившемся в Казанском соборе Санкт-Петербурга, и переданы Церкви. Рака с мощами была установлена в Богоявленском соборе Московского Кремля для всенародного поклонения; затем начался многодневный крестный ход из Москвы в Дивеево, где ныне покоятся мощи преподобного Серафима.
Журнал «Православие и современность» № 42